Серое ноябрьское небо щедро сыпало снегом, будто силилось порушить первое Божье творение, собраться воедино с земной твердью, слиться в один снежный ком и сгинуть в беззвёздной темноте. Плотная белая пелена окружила, сцапала бревенчатый домик на окраине деревни, и только тонкая тропка следов, словно ниточка жизни, ещё боролась, ещё тянулась от самой двери к большой дороге. Стоявший поодаль остальных домик, будто боясь провалиться в серую пелену, уперся кирпичной трубой и коптил небо. И если вокруг деревянных стен ступала уже зима, а метель рвалась в каждую щель и торопливым воем отплясывала по чердаку, то в самом домике было тепло, светло и покойно.

Ваня сидел у окна и старательно выводил прописи. Получалось плохо, и Ваня для большего усердия и внимательности закусил набок язык. Босоногая Анька, сдвинув на край стола пустую тарелку из-под каши, заболтала в приятной сытости ножками и принялась чесать кукле Машке последний клок. Когда же Анька наконец убедилась, что жиденькие Машкины волосы уложены ровной прядью и нигде не торчит лишний вихор, она положила аккуратно куклу на стол, подставила ручки под голову, посмотрела в темень окна и тяжело вздохнула. Ваня поднял взгляд на сестру и понял, что писать прописи ему сегодня больше не суждено.

— Ну давай поиграем, пока мама не пришла, — сказал Ваня, на что Анька тут же радостно ответила:

— Давай поиглаем! Давай поиглаем! — и ноги пятилетки заходили под столом ещё быстрей, а на лице просияла невинная улыбка.

— Только давай так, — ответил сестре второклассник Ваня, — вот ты мне не даешь заниматься, значит, играть будем в мою игру. Ясно?

— Ясно, — сказала Анька, — а во что иглать будем?

Ваня подумал недолго, подскочил со стула, схватил кочергу и, направив её на сестру, будто винтовку, прицелился и ответил:

— А в партизанов будем играть.

— А Машке тоже можно? Я буду палтизанкой, и Машка тоже пускай будет. Она умная кукла, — и Анька схватила Машку, расчёску и тут же растрепала Машке волосы. — Смотли, какая палтизанка у меня! Вона!

— Ладно, — улыбнулся Ваня, — пускай с нами играет. Будем фашистов бить.

Анька соскочила со стула и вопросительно посмотрела на брата:

— А как фашистов бить?

— А вот, — Ваня указал сестре на расчёску, которую та сжимала в кулачке, — этим вот пистолетом будешь отстреливаться.

— Пистолетом? Ладно, — сказала Анька. — А у Машки где пистолет будет?

— А у Машки не будет, — подумал вслух Ваня, — она пусть за раненую будет. А мы её из лесу тащим на себе, спасаем. Ты ей голову перевяжи платком. Пусть её в голову ранило.

Пока Аня перевязывала материным цветастым платком Машкину пластмассовую голову, Ваня ползал по полу вокруг и «прикрывал» их стрельбою из кочерги по невидимому противнику.

— Смерть фашистским оккупантам! — кричал Ваня.

— Смелть! Смелть! — повторяла за братом Анька, отстреливаясь в тёмную прихожую из расчёски. Машка, видимо, была сильно ранена, потеряла сознание и оттого молчала.

— Ай-яй-яй! — крикнул Ваня, — помирает Машка. Нам с ней такой не отбиться. Нужно её в деревню тащить и там прятаться.

И Ваня сперва закинул на полати раненую Машку, затем помог взобраться сестре и после вскарабкался сам.

— Давайте все под одеяло. С головой накроемся, чтобы нас не было видно. Подождём, пока фрицы пройдут. Авось не заметят, — сказал Ваня, после чего все трое накрылись с головой одеялом. Так неподвижно лежали они в темноте и прислушивались. Никого. Только непроглядная, роем почерневшая заоконная вьюга, будто голодная до бездомных и слабых, да безжалостный вой ветра вьётся по чердаку.

— Никого нет! — сказала Анька и тут же получила по плечу от брата:

— Т-с-с-с! Ты чего? Мы же прячемся. Шёпотом нужно говорить, а то фрицы услышат, — сказал Ваня и гневно посмотрел на Аньку. Та, хоть и не могла разглядеть под одеялом его лица, поняла всю серьёзность положения и зашептала в ответ:

— Так никого же! Нету флицев!

— Ага, как же. Думаешь, отстрелялись от них? Не тут-то было. За нами погоню пустили, всех собак подняли, всех полицаев. Сейчас по домам пойдут, будут в каждый угол заглядывать, в каждый мешок и в каждое одеяло штыком колоть. Я ж в ихнего пулемётчика насмерть попал. Теперь мстить будут.

— Ой, стлашно, — сказала Анька, — Не хочу больше так иглать. Давай лучше Машке суп свалим, или кашку.

И только хотел Ваня цыкнуть на болтушку-сестру, как за окном послышалась речь. Дети задрожали со страху, схватились друг за друга и вслушались — не показалось ли? Нет, не показалось. Ясно Ваня услышал, как отворилась калитка, а через мгновение мужские голоса уже послышались в сенях. Ваня успел только сказать сестрёнке: «Молчи!» — и приоткрыть краешек одеяла, чтобы одним глазком посмотреть на непрошенных гостей. До последнего Ваня надеялся, что это мать пришла домой со знакомыми. Но дверь распахнулась настежь от крепкого пинка, и в комнату ввалились, гогоча и толкая друг друга, трое крепких мужиков в новеньких чёрных шинелях. С порога принялись они сметать друг с дружки снег и по-детски резвиться от того, как падал он за шиворот и пронизывающе таял на крупных горячих спинах. «Полицаи!» — тут же смекнул про себя Ваня и с силой зажал сестрёнке рот взмокшей ладошкой. Так лежали они, будто скованные, и глядели широко-распахнуто на вошедших.

— Эй! Есть кто дома? А ну выходи, пока я добре, — отозвался один из них, самый крупный. Его свиная, отъевшаяся за долгие месяца рожа расплылась в холёной улыбке, мелкие глазки подрагивали, глядя по сторонам. Двое других же принялись рыться в комоде, сбрасывать на пол женское худое тряпьё, бить пустые крынки прикладом винтовки.

— Семён! Никитка! Чего с порога буяните? Може тут наши живут? Коллаборационисты! — хохоча, крикнул за спину усевшийся на Ванин стул главный, — А, Семён? Мы ж не разбойники! Мы ж теперь законная власть!

— А потому, Петруша, имею право! Всё ради победы над красной гидрой, — сказал долговязый Семён, скинул с себя чёрную шапку, взял материн потёртый бюстгальтер и натянул на голову.

— Ой, дура! — крикнул повеселевший Никитка, — Дай-ка я тебя за сиську сейчас — цап! — и тут же принялся хватать за голову Семёна; шапка его слетела озорно на затылок, разбросав по лбу рыжие кудри. Семён увернулся, встал боком и оголил перед Ваней широкий свой шрам на полморды. В свете комнаты Ваня разглядел, что шрам Семёна тянется от уголка рта до самого правого глаза, мутного и пустого.

— Ладно вам, кончайте! Вон тут кака хата бедна. Одна только каша, ни бульбочки, ни хлебца с лучком. Нечем закусывать, — прикрикнул Петруша, придвинул к себе чугунок с тёплой ещё кашей, взял со стола ложку и принялся есть.

— Не оттого ли тебя начальничком назначили, Петруша, что ты жрёшь больше нас двоих, — сказал Никитка и расхохотался на пару с Семёном.

— Не оттого, — ответил тут же набитым ртом Петруша, — Я вас поумней буду, а немец таких любит. Умных уважает.

— Ой! Да ты-то умный! Два класса да коридор, — подхватил Семён, — Ты, брат, только пожрать да выпить, да людей вешать. А тут ума много не надо. Кинул петлю на шею, выпнул пенёк и вся работа.

— Ужо не потому ты, братец, умным себя посчитал, что за те два класса учителя своего за шейку вздёрнул. Аки предателя! — сказал Никитка.

— Ладно вам. Кончайте базар. Доставай лучше бутылку, — сказал раздражённо Петруша. Никитка отбросил подол шинели, достал из‑за ремешка бутылку и выставил на стол. Так втроём они уселись рядом, разлили по кружкам пойло, выпили «За победу Германии» и закусили сперва кашей. После второй Семён подтянул к ногам тяжёлый мешок, с которым зашёл в хату, и принялся раскладывать закуску. Через мгновение на столе появилась чёрная пряная буханка, на развёрнутой тряпочке сальце, зубья чеснока, склянка квашеной капусты, тройка яичек и горсть мелкой варёной картошки. Семён осторожно выпил одно яичко, хлопнул ещё пятьдесят, заел сальцем, откинулся к стенке, закурил и захмелел.

— Ах, кака чёрна ночь! И чего мы за этими партизанами носимся. Сами с голоду передохнут, в такую-то зиму. А там, гляди, и Сталинград возьмут, и Москву бомбами забросают. Нечего нам носиться. Пусть немцы воюют, а мы только пить да жрать будем, — сказал Семён и повел шрамом.

— Верно говоришь, — отозвался Никитка и ткнул себе под ноги, — Я вон какие сапоги урвал. А в такую погоду даже топтать жалко. Где я ещё такие сапоги себе возьму?

— Возьмешь. Задушишь и сымешь с предателя. Не одну пару таких сапог себе за зиму наберёшь, — сказал Петруша, — придётся обувную лавку открыть. А я к тебе после войны загляну, на новом мотоцикле. Два цилиндра, движок германский, а по грязи нашей прёт не хуже «Тигра». А в коляску девок посадим.

— Ну это ты загнул, конечно, — сказал Семён. — Размечтался командир наш. Больше начальничку не наливай.

Так сидели они, пока не слупили всё, что было на столе, и не допили мутную самогонку до последней капли. Дети всё это время лежали едва дыша, до смерти перепуганные, так и не шелохнулись, не повели даже пальчиком, хотя и лежать было уже невмоготу. Душно и жарко было под одеялом на печи. А тут ещё Никитка дров подбросил, с холоду-то не рассчитал. Комнатка уж изнутри тлеет, маревом налилась, печка бухтит, рвёт огонь древесину на части. Страсть как хотелось Ване пошевелиться, скинуть с себя душное одеяло, выбежать на улицу и окунуться в чистый снежок. Анька же оттого, что была помельче, совсем распарилась, взмокла, дышит с трудом. А тут ещё Ваня рот сжал, в носу сопли потекли, сопеть стала, чуть не шмыгать. Думают дети: скорей бы каратели с хаты вон убирались, ни кочергой, ни расческой против трёх винтовок не отбиться. Да куда там, хоть и храбрые, а всё равно дети. Тут и взрослый-то не каждый справится, пусть и из засады. Скорей бы убрались, ублюдки-каратели, чёрные шинели, пока мать не воротилась. Вспомнил Ваня про мать, и стало ему ещё страшнее. Потекли по горячему лицу слёзы беспомощности.

— А я вот себе овчарку немецкую заведу. Во порода, не то что наши дворняги. Умная, — сказал Семён, налившийся краской от жара изнутри и снаружи. — Вот у следователя какая умница сука, все команды знает. Послушная. Статная. А щеночки какие — загляденье! Ушки торчком, глазки аки бусинки. Я одного такого трепал, так он мне язычком тёплым всю ладонь обслюнявил. Учуял, мохнатенький, что я в обед сало ел. И трётся весь, будто игрушка живая, хвостиком вихляет, сам ещё слабенький, валится набок, тявкает. Эх, будет у меня в доме такая собака — ни одна зараза в огород не полезет. Дворняги-то, те просто лают, да и то по поводу и без повода. А эту красться научу. Чтобы умница моя на вора из-за куста тёмного — прыг! И в глотку зубьями. А зубья у них будто штыки немецкие. Ни одна гадина в округе не рыпнется. С такою собакою и на партизан ходить одно удовольствие. Будто охота!

Семён затушил папиросу в кашу, поднялся и вскинул на спину свой мешок. Никитка с Петрушей, оба изрядно хмельные, грузно поднялись со стульев и хотели было уже выйти из хаты на радость и спасение детям, но замерли.

— Это ещё что такое? — спросил Петруша. — Донесение? Письма какие? Может шифр партизанский? А, братки?

— Экай ты дурак, — ответил Никитка. — Ты, хоть и начальник, а и два класса-то видать не закончил. Прописи это!

— Какие ещё прописи? — спросил Петруша, удивленно. — Партизанские?

— Детские это прописи. Видишь, чернила ещё не высохли. Под ногтём мажутся, — проверил Семён пальцем по бумаге, — Видать, не одни мы. Давай‑ка поищем, кто тут у нас прописи царапает.

Петруша, спьяну пошатываясь, встал наизготове в дверях, чтобы никто мимо из хаты не прошмыгнул. Пока Никитка с Семёном шарили по комнатке, штыком кололи по тёмным углам, Петруша свиными своими глазками высматривал. Наконец взгляд его остановился на бугорке лоскутного одеяла, лежавшего скомканно и небрежно на полатях.

— Ну что, сыщики? Оттого я и начальник ваш, — довольный подошёл Петруша к одеялу, — что лучше вашего соображаю. А читать-писать — дело второе.

И Петруша, на удивление Никитки с Семёном, схватил за край лежавшее на полатях одеяло и с силой сдёрнул на пол. Ваня, заготовивший кочергу для удара, из-за затёкшей ноги только оцарапал Петруше щёку, схватил было Аньку за руку и хотел спрыгнуть вниз и выбежать, вырваться из хаты от захмелевших неуклюжих полицаев. Но Анькина детская ручка взмокла, выскользнула из Ваниной ладошки, и Ваня кубарем покатился на пол, съездив тяжёлой кочергой самому себе по голове.

— Держи красную гидру! Держи партизан! — заорал во всю глотку Петруша, держась одной рукой за щеку, а второй хватая за ногу Ваню. Тот, лёжа беспомощно на полу, ошарашенный кочергой, слабо сопротивлялся в помутневшее, тошное пространство, неловко брыкаясь и метя мальчишечьими своими кулачками в свиные Петрушины глазки. Анька, вместо того чтобы бежать прочь в этой суматохе, забилась в угол, зарыдала горько и страшно.

— Блатик! Блатик! Не тлоньте блатика! — рвалось из маленькой девчачьей грудки вместе с рыданьями. Тут подоспели Никитка с Семёном. Никитка с силой прижал новеньким, хвалёным, начищенным до блеску сапогом Ванину глотку к полу, отчего тот затрепыхался, затрясся в конвульсиях, заревел Никитке на радость.

— Такой вот выродок большевистский и полоснул Сёмочке, так что теперь ни одна баба без ста грамм в постель не ляжет. Ух, сучёнок! — Никитка убрал с детской глотки сапог, схватил Ваню за волосы и отбросил с силой через всю хату. Семён же вплотную подошёл к полатям, погладил плачущую девчушку по голове:

— Ну, не боись меня. Аки игрушка живая. А глазки-то, глазки‑бусинки! — схватил Семён своей лапой Анькину ночнушку и рванул вниз. Забрыкалась Анька, схватила было расчёску, да далеко забросила. Дотянулась только до Машки и как треснет Семёну по шарам пластмассовой головой.

— Ах ты сучка дикая! Блядь малолетняя! Да мы тебя сейчас втроём попортим, а потом в мешке в подвал пронесём. Пока немец не видит, будем вместо собаки держать, тварь такая, — заорал Семён, спиртом дохнул на девчушку, выхватил из мелкой ручки Машку и со всеми обмотками кинул куклу в печь. Вспыхнул на миг огонь, и увидел Ваня, будто в животном бреду, как стянул Семён с себя портки, содрал ночнушку с беспомощной слабенькой Аньки и делает свое грязное дело. Вовсю разошёлся, будто со взрослой бабой, зажал рот Ваниной сестричке. А та бьётся во всю кулачишками, да толку то. Тут и Никитка уж подоспел, и Петрушка на очереди. Толстый боров, отожравшийся на отобранном, стоя не смог, так и вовсе залез на полати, подмял под себя Аньку, а та и не хнычет больше. А за ручки Семён её держит, прижал к камню, целует ручки, лижет, будто голодный зверь, ждёт уж второго круга, просится жажда из-под чёрной шинели. Ваня плачет, пытается встать, схватить кочергу, да только подоспел Никитка, едва штаны заправил:

— Не это ли ищешь, партизанчик? — и как даст кочергой тяжёлой по Ваниной коленке. Хрустнула коленка, хрустнуло горько у Вани в глотке. Нет сил больше ни орать, ни плакать, ни отвернуться. Семён уж по второй на Аньку залез, да переборщил малость — сжал личико детское своей граблей грязной, закрыл воздух.

— Щеночка моя! Ма-а-а-хонькая! — а щеночка уж ничего не чует. Померла под грязной граблей душегуба, задохла. Доделал своё дело Семён, застегнул штаны, закурил. Посмотрели полицаи на тельце Анькино, подумали меж собой. Может от немца достаться за такое. Во дворе прятать — найдут. С собой нести тоже опасно. Думали, думали, курили. Тут Петруша и говорит:

— А всё ж я самый умный, оттого и начальник над вами, — схватил Аньку и бросил в печь вслед за куклой. А Ваня смотрит молча, будто контуженный, потом схватился за стул, давай наверх лезть, воздух руками хватать.

— Знаете, как я свой мотоцикл заводить буду? — усмехнулся Петрушка на радость товарищам. — А вот так! Дрын-дрын-дрын!

И как пнёт со всего маху Ване по ребрам.

— Держи, красная гидра! Сейчас за сестрой своей в печь полезешь, — расхохотался Петруша.

Никитка сапогом водит начищенным, норовит в глотку пнуть, нанести последний удар. Семён шрам оскалил, смеётся, шакальничает, портки материны в сумку пихает:

— Пригодятся! Бабам на радость, а мне награда буде — сальце да сиська мягкая.

Хрустнул рёбрами Ваня, тяжко всхлипнул, потемневший мир взглядом обводит, только и успел шепнуть в темноту:

— Мама! — и повалился назад, стул выпустил, цапнул ногтями по брёвнам, ухватил что-то. Посмотрел в ладонь — себе не верит.

Кончилась метель, ясная зимняя ночь, и снег захрустел по редким дорожкам. Блестит луна в звездах, сверкает по снежной крыше, бьётся в окно, изводит тихо солнечный свет, отбеливает его в своё мёртвое серебро на радость заплутавшему путнику.

Держит Ваня в руке лист календаря и вслух читает:

— Двадцать четвёртое ноября тысяча девятьсот семьдесят пятого года, — проговорил тихо Ваня и осмотрел комнату. Тихо сопела на печи Анька, прижав ко груди укутанную раненую Машку. По комнате были разбросаны стулья и прочая утварь. Ваня тут же подскочил, кинулся убираться, пока не пришла мать, но не успел. Мать зашла в хату, осмотрелась вокруг:

— Ну, чертята, чего творят без меня! Вы так хату спалите, пока я на смене с мастерами гавкаюсь. Что устроили, а, бесстыдники?

— В палтизанов иглали, мамочка, — потянулась к матери сонная Анька. Та подхватила её на руки, тёплую крохотку, со всей любовью прижала к себе, как прижимала спящая Анька свою куклу.

— В палтизанов, — тихо сказала мать, укачивая дочурку. — Война-то уж тридцать лет назад кончилась, а вы всё в палтизанов играете. Спать ложитесь, поздно уже, палтизаны вы мои.

И Ваня подошёл тихо к матери, обнял вместе с сестрою, посмотрел в ночное затишье, но увидел в оконце, только как огонёк в печке играет. И подумал про себя горестно: «Как завтра прописи сдавать буду?»