Не поздно, ты можешь еще посмотреть
На красные башни родного Содома.

Анна Ахматова. Лотова жена

Я посмотрела в отражение в стеклянной двери, в которой в летний день отразились я и ты, теперь оттуда на меня смотрела только темнота и мой собственный силуэт, я была одна.

С того дня, когда в стекле отразились я и ты, прошло ровно двадцать восемь дней, и теперь кажется, что лета никогда не было.

Я дошла до того самого кафе, у которого мы простились, ощущая собственную пустоту, как зубную боль, я шла по переулку, по которому бежала к тебе летом, забыв все на свете, и черная абсолютная пустота поглощала меня.

Одна, совсем одна, я вспомнила, как ты поздоровался с соседкой при мне, когда мы вместе шли по этому переулку, и как ты улыбнулся, когда уходил. И как ты превратил меня в затравленное животное.

Я постоянно уговариваю себя захотеть хоть что-нибудь или кого-нибудь. «Постоянно» — это трагичное слово, оно как серый бетон в тюрьме.

Позже на выставке на «Винзаводе» я встречаю пару — он и она, с которыми я курила марихуану тоже почти месяц назад, в начале августа, они ждали тогда, что я останусь с ними на всю ночь, но я ушла. Я все так же не могу заниматься сексом без тебя.

Я шла тогда через пустой ночной жаркий августовский парк, и мне не было страшно, точно я знала, что все предрешено и именно этой ночью со мной ничего не случится.

И теперь посреди выставочного пространства, заполненного запахом дешевого табака, я смотрю в ее голубые большие тревожные глаза, она все еще нравится мне, но у меня больше нет желания к ней, а только какая-то горькая, почти невыносимая нежность. Нежность, в которой есть пустота, и знание чужого невроза, и сожаление, конечно, сожаление. И еще симметричность ее безумия и моего. И запах травы от ее возлюбленного.

После на остановке я наблюдала за пьяной молодой парой: у нее была хрупкая, как у японки или кореянки, шея, и он то и дело полушутя придушивал ее, смеясь.


И внезапно, глядя на них, я заплакала: «придушивал» — это твое слово.

Помню, как ты спросил меня:

— Тебе нравится, когда я придушиваю тебя?

— Да.

Я помню, как ответила да.

Теперь я лежу в ванной вся в слезах, и, когда оргазм пронзает меня, я вспоминаю голубые тревожные глаза девушки, с которой так и не переспала, просто чтобы не чувствовать боль. А потом несколько секунд мне кажется, что я Офелия с картины прерафаэлитов, прежде чем чернота тоски снова наваливается на меня, как космос или бесконечное звериное медвежье тело.

На меня наваливается твое отсутствие.

Так проходят первые недели сентября, и я вспоминаю августовское недолгое затишье жары и вечернее розово-сизое подмосковное небо, которое видела две недели назад во время прогулки с другом, пока мои кости и внутренности ломала и выворачивала тоска по тебе, листья и иголки, сосны и писательские дачи.

Я говорила тогда, себя самой заставляя себя увидеть красоту:

— Смотри, смотри, как красиво.

Но я ее не видела, не могла увидеть. Человек в ломке, неважно любовной или наркотической, всегда слеп. Мне хотелось, только чтобы ты приехал и перевернул меня на живот. Сделал меня своей.

Мы шли с другом мимо всех этих невыносимо благополучных дачных коттеджей и почему-то непрерывно говорили о смерти. И вспомнила сорокинскую «Настю», которая сгорела заживо, видимо, посреди такого же идеалистического Подмосковья.

Странно, что тот вечер окончился взрывом, огнем и действительной смертью из новостной ленты, превращением молодой пропагандистки в символ. Смерть женщины, совершенно враждебной моим убеждениям, но отчего-то этот огонь и взрыв из новостной ленты напугали и изумили меня. Знакомая знакомых через одно рукопожатие.

Тем летним вечером я снова ощутила, как насилие входит в жизнь и заполняет собой все оставшееся пространство и уже совсем скоро уничтожит все лакуны для любого укрытия.

Был такой фильм «Кровавое лето Сэма», и там посреди летней духоты, крови и жары, всеобщего страха перед маньяком, орудующим в городе, молодая пара занята только тем, что продолжает выяснять свои отношения, и чужие смерти для них только фон.

Полгода нет ничего, кроме катастрофы, но мне хочется только прижиматься к тебе, стать маленькой, отменить мир. И мне страшно каждую секунду, как в детстве, когда я впервые посмотрела «Обыкновенный фашизм», любая смерть все еще вызывает у меня ужас, точно каждый раз я впервые узнаю, что все живое смертно. Что оно так легко ломается, но никогда не восстанавливается и не чинится в отличие от детских игрушек.

Еще вначале августа, на второй день после свидания с тобой, я читала статью с эпиграфом из Ахматовой.

И сделалось тело прозрачною солью,
И быстрые ноги к земле приросли.

И мое тело было солью и влагой сутки назад с тобой. И теперь осталась только соль, она текла по моим щекам от избытка. И весь август длилась солью до той случайной поездки в Подмосковье с другом и взрыва из новостной ленты, так напугавшего меня, и чувства, возникшего у меня после этого чувства, от которого я никак не могла отделаться. Ощущения, что я скоро исчезну, в результате насилия перестану существовать. Лицо, глаза, пальцы, лодыжки — все обратится в пепел уже совсем скоро.

А месяц спустя мы сидели с моим другом, с которым в августе я и ездила в Подмосковье, сидели напротив друг друга, и ему было стыдно, что он уезжает, а мне было стыдно, что я остаюсь.

Ни у кого больше не осталось выбора, самой его возможности.

Когда мы только начинали дружить, я читала ему стихотворение Елены Костылевой:

я раньше думала что люди
что я пишу стихи и мне все можно
потом стихов не стало

я раньше думала что люди —
они не я и им не больно
а им оказывается вот как
оказывается вот как

«А им оказывается вот как» — на автобусной остановке, уже попрощавшись с ним, я заплакала. Я вспомнила, как очень давно, тоже в начале нашей дружбы, мы вышли с ним из кино уже ночью, и теплые летние плиты еще мирного и безвинного города лежали перед нашими ногами, и как мы потом болтали полночи об антидепрессантах и Изабель Аджани, поедая фастфуд. С тех пор он видел меня почти во всех моих состояниях, в том числе в любови к тебе.

Теперь я понимаю, что тогда мы были почти детьми или просто людьми, еще не пережившими опыт такого тотального насилия.

Я перестала спать, я смотрю на экран телефона и вижу девушку, у нее светлые короткие волосы и остекленевшие от горя глаза, она поет на камеру:

Разлука, ты, разлука,
Чужая сторона.
Никто нас не разлучит,
Лишь мать сыра земля.

Все пташки-канарейки
Так жалобно поют,
А нам с тобой, мой милый,
Забыться не дают.

Зачем нам разлучаться,
Зачем в разлуке жить?
Не лучше ль повенчаться
И жить да не тужить?

И на строчке «…повенчаться…» я начинаю рыдать.

Два дня назад я была с тобой, до того, как ты тоже уехал.

Влюбленных никогда не должны разлучать обстоятельства — это все, что знаю о мире. Других знаний у меня нет. И думаю, больше не будет.

Несколько раз за неделю я просыпаюсь в поту, и эта песенка: «Разлука, ты, разлука…» звучит у меня в голове, вынимает из меня сердце и все внутренности.

Наши тела встречаются на карте моей памяти всегда за секунду до сна.

И твое тело, я все еще знаю его наизусть, хотя теперь между нами километры, это знание никто не может у меня отнять, даже ты сам. Память от том, как я была мышкой под твоей подмышкой.

Уже зимой многие вернулись, но никто не вернулся прежним. И пять месяцев спустя сижу в баре после презентации своей книжки рядом с девушкой еще одного когда-то близкого мне человека.

Миллион световых лет назад мы c ним торчали на летней кухне, изнемогая от желания и не смея прикоснуться другу к другу, и он пересказывал мне «Голый завтрак» Берроуза, и солнце за окном было как воспаленное. Таким же воспаленным солнце было и в начале той далекой осени, когда он сфотографировал меня обнаженной. Позже мы стали друзьями. Он всегда был почти юродивым. Временами мне казалось, что он смотрит на мир как трехлетний ребенок.

Впрочем, для него быть полуюродивым и значило быть счастливым. Теперь, конечно, он не мог оставаться в Москве, я протянула свою книжку его девушке.

И вдруг эта девушка с детским лицом и внимательными лягушачьими глазами обрадовалась,  совсем как ребенок, и это был лучший момент за целый вечер. Через неделю она уезжала к нему в Ереван.


А я вышла курить на улицу, и дорога до твоего дома разошлась перед моими глазами на боль и память, и снег был мягким, как в детстве. Как до всего.