Ненавижу открытое окно. За его пределами гудит лёгкий городок – так, как будто ничего совершенно в жизни не поменялось, всё продолжается. А ведь скоро, согласно предсказаниям всех кому не лень, радиация вот-вот побежит по окрестностям из одной или нескольких точек. Новости наполнены предвкушающей кровавой слюной или рыхлым страхом – но мне больше чудится именно предвкушение. Потому что я сама жду радиацию с нетерпением.

И я больше всего ненавижу окно за то, что за его распахнутым пределом пока что никакой радиации нет – а значит, оно только обманчиво проницаемо и пропускает лишь городской шум, но не потоки частиц, так желаемых мной. Нет, открытый навстречу комнате воздух совершенно противно-безвреден, не проводит стремительную смертельную дозу. Он несёт только запахи зимы, окутанные холодом, почти отсутствующие и оттого отяжеляющие. Это запахи медленной жизни, атомами пролетающей где‑то поверх. Радиация совсем не такова, она проникает в самые глубокие дебри организма, поэтому с ней невозможно не считаться, даже если первое время её не замечаешь.

Разумеется, когда я говорю о радиации, я имею в виду не безобидные каждодневные допустимые дозы. В мечтах мой город, мой дом, комнату и, наконец, моё тело пронзает выдох атомной бомбы, вспыхнувшей где‑то неподалёку, – но не настолько близко, чтобы мгновенно меня уничтожить. Нет, быстрые частицы должны настигнуть не сразу, оставить в томлении на какое‑то время – и затем действовать постепенно. Стоит мне представить это, как я, вздрагивая, закрываю глаза. Это как стоять полностью голой в кромешной темноте, не зная, с какой стороны и как именно тебя облапают. И прикоснуться могут не только жадными руками, но и ножами, иглами, лезвиями бритв, остро наточенными карандашами. Прикоснуться, чтобы пронзить. И бежать бесполезно – потому что сама тьма источает этих касающихся. Она и есть эти руки, иглы и ножи. И от этого тебе одновременно и страшно, и лихорадочно-горячо. Нет спасения от всепроникающей страсти. Которая утоляет самый беспокойный голод единственно верной для него пищей – гибелью.

Радиация кажется мне самым сексуальным явлением на свете. С ним не сравнится никакой из всех возможных видов телесной любви. Ни одно существо, включая человека, не способно проникнуть в чужое тело настолько глубоко и беспощадно, как радиация. Вообще, я считаю беспощадность самым главным свойством совокупления. Неважно, насколько открытым и согласным будет другое тело, проникновение в него – всё равно нарушение границ, всё равно напоминание о постоянно уязвимости всего живого. Отчасти именно это заставляет меня терять голову при мысли о том, как моё тело на уровне атомов могут изрешетить тысячи снарядов.

Жажда тотальной уязвимости.

Я снова закрываю глаза – конечно же, под веками вспыхивает образ Святого Себастьяна, чьё тело, почти лишённое одежды, стрелы раздевают уже на уровне крови, рассечённых тканей, ужаленных мышц. Стрелы продолжают желание стрелявших овладеть красивым юношей дальше его кожи, оказаться как можно глубже. Радиация же овладевает телом ещё сильнее, чем грубый наконечник. Частицы проходят через поразительно полый портал организма, врываются к атомам, выбивают из них составляющие. Этот процесс нельзя почувствовать, но можно угадывать его по последствиям. Это стрелы, проявленные лишь в будущем, пробивающие призрачные основы жизни – летящие из времени здоровья в час лучевой болезни. И их никто не запускал. С большой оговоркой можно сказать, что их «запускают» распадающиеся атомы, но разве атомам есть дело до какого‑то там организма, существующего вне их микрокосмоса, пусть и из этого микрокосмоса состоящего? Нет, это чистый поток без автора вожделения, кристальная и равнодушная страсть мельчайшей части вселенной. Конечно, это не плотская, привычная нам страсть, но именно её свобода от осязаемости и отсутствие направляющего субъекта делают её высшим, самым томительным видом эроса. Секс без участия второй стороны – точнее, без возможности её участия. Прозрачнейшая сила, чистое обладание, по определению не знающее границ.

Эротический образ мученика в наши дни – человек, получающий смертельную дозу радиации и не знающий об этом (до поры до времени). Вот только как это выразить на картинах или в скульптурах? Ярко показать можно лишь последствия такого проникновения, а сам процесс происходит слишком глубоко, чтобы мы могли его наблюдать. Невыразимость этой пенетрации делает её для меня ещё острее, ещё притягательнее.

Стоит рассказать о том, как я поняла сексуальность радиации и стала её вожделеть. Первые вспышки интереса к этому явлению проявились у меня ещё до школы. По телевизору показали аниме про бомбардировки Хиросимы и Нагасаки – и для меня в тот момент экран стал гнойной и истерзанной раной, которая тем не менее вела в какой‑то совсем невероятный мир. Сцену со взрывом и превращением всего живого и неживого в одинаковую чёрную труху я помню до сих пор. Белеющее от вспыхнувшей паузы пространство, сползающие в никуда контуры деревьев и домов, детское лицо, растекающееся воском, роняющее глаза. Собака, успевшая легонько проскулить в расползающихся собственных тканях. Вслед за этим – одетый в изнанку город, ставший обрубком вне времени, неподвижным и однослойным. Остальные слои – этажи, техника и большая часть людей – были содраны с него, как кожа под пылающей волной. Всюду лежали трупы, и трупы же ходили, стараясь быть живыми ещё хоть немного и страдая от этого. Но главный герой, уцелевшие его родственники и знакомые продолжали во всём этом находиться, видеть, слышать, обонять, искать пропитание. Они существовали уже на обратной стороне земли, они переместились в параллельную реальность, оставаясь на месте. Радиация сходила на них чёрным дождём, пробегала насквозь со всех сторон. И мир скалился, ощущая этих нарисованных людей как свои зубы.

У меня сильно болели веки от напряжения, тишина распухала под прикушенным языком. Но как же мне нравилось то, что я видела! Нравилось, конечно, не так, как нравится красота или радость. Но так, как тревожит, зовёт и манит неизведанное, инопланетное, оказавшееся здесь, под боком, на этой же самой родной и привычной планете. Тогда ещё я не знала, что такое радиация, мне она казалась чем‑то вроде чумы, о которой я читала в детской энциклопедии. Но я сразу поняла, что происхождение радиации – чисто ангелическое, взывающее в кромешном блеске, вспарывающее человека от тени до тени. И источником был не библейский ангел, а самый настоящий.

В тот день я поняла, что тоже могу жить, видеть, слышать, обонять и питаться, находясь при этом в совсем другом мире. Для этого мне надо всего‑навсего накрепко запомнить ту крылатую мультяшную вспышку с экрана и нести её в себе – и мысленно окружать себя ею, когда вздумается.

Так я и делала, и долгое время мне снились ласковые атомные сны.

Потом оно всё как‑то потихоньку поугасло – в школе надо было учиться совсем другим вещам, а не искусству укрыться катастрофой как покрывалом. Я прожила какое‑то время вне своего карманного измерения, и дело, наверное, шло к лучшему. Однако распахнутый однажды новый мир не мог меня так просто оставить – и вскоре я во второй раз ярко столкнулась с темой радиации. Произошло это на уроке труда. Учитель показал моему классу плакат с картинками про ядерный взрыв, степени поражения, шансы выжить, первую помощь и основы выживания. Попутно рассказал поверх всеобщей зевоты о жутких авариях, о разных ядерных испытаниях, о вероятности подобной войны. Говорил он нудно, но всё это было мне безумно интересно – в детстве смерть кажется потайной приключенческой специей, всегда мелькающей только где‑то в несбыточной дали. А тут ещё такая особая смерть, похожая на старую подругу, почти выпавшую из памяти, но теперь снова обнимающую знакомыми образами. После этого урока я снова какое‑то время была одержима неслышно-раскатистой энергией, которая постоянно таилась либо где‑то в прошлом, либо в далёких землях, либо в будущем. Что и пугало, и вызывало трепет, какой обычно возникал у меня при виде картинок с изображением средневековых пыток. Всё ещё неловкая, только‑только зарождающаяся чувственность раз за разом заставляла меня представлять себя на месте гибельно терзаемого тела, оставаясь при этом в безопасности.

Я не могла да и не хотела отказываться от ещё одной щекочущей нервы фантазии. И так радиация снова поселилась в моих снах средь белого дня. Я находила информацию и жадно глотала её, особенно, конечно же, смакуя медицинские описания распада человека. Описания того, как начинает барахлить костный мозг, как замирают эмбрионы, как редеет кровь, голодают клетки, захлопывается окно передачи генов. Я старалась в собственных клетках микроскопическим осязанием нащупать спираль ДНК, ощутить в ней слабость сгорания, потенциальных крах, крохотный удар частицы о частицы, за которым следует эффект домино.

Тогда я ещё не представляла во всех красках организм в оцепенении внутреннего краха, вызванного радиацией. По большей части потому, что красок моего воображения не хватало, чтобы увидеть манящую жуть как можно более хлёстко и больно. Приходилось опираться на костыли описаний.

И вот уже сильно позже, в достаточно взрослом возрасте, я посмотрела короткий сериал про Чернобыль, который поднял мою грёзу на совсем другой уровень. Точнее так: не сам сериал совершил в моём сознании прорыв, но он стал импульсом, распахнувшим дверь, за которой пряталось самое сокровенное, стрёмное, постыдное и трепетное желание. Желание получить невозвратно-гибельную дозу радиации, быть пробитой, раненой, уязвленной в основе своего тела, в его ДНК, в клетках, в атомах. Постепенно стать одним сплошным отёком, живой язвой, разложением и вонью, при этом обладающими сознанием. Пройти весь путь до финальной стадии перехода в нечеловеческое, склизкое, неживое. Быть иной материей.

Можно сказать, что, наконец‑то открыв в себе этот тёмный отсек, я развила свою чувственность до последнего предела.

Этот предел и есть жажда тотальной уязвимости. Рвущей структуру атомов, сминающей живые ткани. Это то, что не сможет мне дать ни один человек.

Что же такое я увидела в сериале? Бесконечный момент катастрофы, людей с лучевыми ожогами, разрушающихся во многих смыслах. Прежде всего потому, что прежний мир после аварии вывернулся и вспух оттенками другой вселенной. Воздух казался всё таким же, как раньше, но он был сплошной пропастью, размазанной по всем горизонталям и вертикалям и сомкнутой в пузырь. Падение, оно же полёт в никуда, стало теперь новой реальностью, атомы расступались и атомы вступали в прорези в коже. Документальности было мало, но она и не была мне нужна – я увидела страдания родом из моей мечты и наконец‑то воплощённые на экране как надо. Как надо мне, разумеется.

Визуальное доказательство существования самого подкожного слоя чувственности. Распадающийся заживо на больничной койке пожарный, тушивший огонь ЧАЭС. Такой же разбитый инженер, огороженный кое-как хлипкими «ширмами» от нормального, первичного, нашего мира. Они, принявшие излучение и медленно уходившие в зыбь, были всё равно что на Луне, одетые в другую вселенную, почти лишённые внешних клеток, распахнутые каждым уровнем тела. Лучевая болезнь как последствие эроса тотального проникновения – до той степени, чтобы отпустить все свои органические связи до состояния мяса. Кровь, лимфа, сукровица, мышцы, кости, сгорающие в совершенно новой атмосфере – будто бы в привычном нам мире, но на самом деле далеко-далеко.

Это расстояние ничем не измерить. Чтобы его преодолеть нужен ключ в параллельный мир – уязвимость на атомном уровне. Нужна чувственность, расположенная сильно глубже, чем осязание. Впустить в себя дозу, превышающую способность её пережить. Только так можно вступить в ту вселенную – без возврата.

После просмотра сериала моё понимание своего влечения стало предельно ясным. Теперь я могу, не уклоняясь от стыдной мысли, сказать себе прямо: радиация – чистый секс, не имеющий автора, физика, перешедшая собственные грани, и это то, что я хотела бы испытать.

Испытать не в лёгкой форме и даже не в виде онкологического сбоя, который тоже медленно разрушает, но немного иначе. Нет, я хотела бы именно пройти до конца, до самой кристальной лучевой пропасти. Быть полностью голой перед источником радиации. Быть пронзённой досконально и без пробелов в невидимом потоке. Каждый раз я представляю это с дрожью – и хочется наивно верить, что то дрожат как раз таки мои атомы. Представляю, будто бы я могу это ощутить – пенетрацию пустот, составляющих меня, поломку ниточных схем, растворение марионеточных струн, соединяющих организм с предопределёнными для него функциями. Ощутить, как я выхожу из функции, из схем, из процессов – ухожу в россыпь пахучей плоти, в медленный оргазм освобождаемых атомов, переходящий в агонию. Но агония – это то, что улавливают ещё живые нервы, они бьют тревогу для мозга, не позволяя ему наслаждаться запретным удовольствием распада. Поэтому я буду переживать именно мучение, но всё-таки помня, что в его основе – радость материи, переходящей из связного в бессвязное, исцеляющееся от заражения сознанием. Остатками рта я, возможно, пыталась бы улыбнуться сквозь адскую боль. Или можно было бы договориться с кем‑то, чтобы он прочертил эту улыбку на месте моих губ, когда лицевое мясо уже достаточно размягчится. Хорошее было бы завещание! «Рисуйте мной на мне, пока тело, не осознавая собственного счастья, корчится в тисках трансформации. Наденьте защитный костюм, если боитесь подхватить мой лучевой оргазм».

Конечно же, здесь меня останавливает влечение к жизни – точнее, уравновешивает. Я понимаю, что после такого распада обратного пути не будет. А значит, сделать подобное со своим телом я никогда сознательно не решусь. Моя мечта – найти способ прокручивать вспять разрушение тканей и сознания. Рассыпаться в нефункционирующее мясо, побыть в мире атомов, освобождённых из моих цепей, поболтаться сознанием в пустотах между ними – и возродиться, оставив в памяти весь этот опыт. Но, к сожалению, такое провернуть невозможно.  

Остаётся ныть телесными мечтами.

***

Не могу сказать, что после этого откровения я изучила радиацию от и до, стала как‑то особенно ясно понимать её и получила о ней доскональное научное представление. Нет, именно область исследований в области ядерной физики от меня постоянно ускользает. Точнее, я позволяю ей ускользать. Намеренно не смотрю сейчас документальные фильмы, стараюсь очень дозированно читать свидетельства очевидцев. Да и в памяти детали особо не держу. Всё дело в том, что мне хочется хранить своё знание о радиации где‑то между научно-популярными представлениями, сексуальными фантазиями и мифологией. Чётко выраженному и глубокому знанию тут не место – оно стирает весь первобытный трепет. Трепет перед силой, которая способна распороть во мне и для меня швы другого мира. Мне хочется быть в пространстве невежественного предвкушения. Правильных знаний вокруг меня и так слишком много.

Поэтому радиацию изучаю через другие, более доступные для восприятия явления.

Например, когда‑то на днях я была в рыбном ресторане и впервые попробовала содержимое морских ежей. Половинки этих тварей принесли на подносе со льдом, они напоминали инопланетные фрукты, полыхавшие свежим глубоководным ароматом. Лежавшая внутри ополовиненных ежей икра была ярко-оранжевой и казалась лучами какого‑то предупреждающего знака. Скоро я поняла, какой именно знак напоминал мне этот узор, выложенный икрой. Знак радиации. Расходящийся от центра трёхлепестковый цветок, ошеломляющий настойчивым присутствием.

Вкус икры морских ежей удивил меня невозможностью его объяснить. Тут было много моря, конечно же, но его разбивали тысячи полутонов. Что‑то фруктовое, что‑то моллюсковое, что‑то нежное, одновременно хлёсткое, ускользающее, но при этом остающееся надолго в виде послевкусия. Мякоть без содержания, форма, лишь намекающая на множество свойств, – и ни одно из них на самом деле не хранящая. Я будто бы ела одно лишь понятие о пище, многообещающе отдающее себя и моментально уплывающее в никуда. Но исчезая, оно успевало легонько прорезать мембрану этого пищевого небытия, и сквозь прорезь еле уловимо сквозили тени всех когда-либо существовавших или вымышленных съедобных вещей, которые мельком касались нёба и тщетно напрягшегося языка – и всё это только на долю секунды. Дальше оставалось гадать, как это можно назвать и есть ли вообще подходящее слово.

Наверное, в том и смысл поедания икры морского ежа – искать слово, подходящее для её вкуса. Что касается меня, то я свой поиск завершила: это радиация, это именно её вкус. Если игнорировать примесь моря, в ежах шумит именно то самое неопределённое присутствие изнаночного сквозняка, глухая перетасовка частиц, желающая и нежелающая быть воспринятой. Это оглушённая собственной избыточной силой разрушения эротика, оголённость и уязвимость распадающегося вещества, которое в невидимой агонии увлекает в уязвимость всё, что способно пронзить. Вожделение на грани порнографии. Правда, для порнографии обязательно нужен зритель, тогда как атомная пенетрация обречена на незримость и неощутимость – и только большие последствия крошечных столкновений с летящими частицами могут свидетельствовать о том, что жестокое проникновение состоялось. Триумф радиации – начало распада живого тела, его жалобная поломка, начало роста отражения. Разрушающийся микромир отражается в мире большом, толкнув его при помощи всеобъемлющей безжалостной любви к началу гибели. Да, далеко не всякая доза радиации смертельна. Организм может оправиться, починиться, залатать мельчайшие сквозняки в молекулах. Но лично я не считаю такой исход хорошим концом. Есть ли смысл в этом исцелении, если страсть, терзавшая тело, была недостаточной для наступления полного и невозвратного финала?

Меня интересует именно нещадная, необратимая страсть. Конечно же, с трусливой оговоркой, что по отношению к себе я хотела бы обратимости. Что ж, в фантазиях можно конструировать какое угодно развитие событий.

До тех пор, пока кто‑то другой не начнёт встраивать уже свою фантазию в привычный мир. В нынешнее время, когда стрелки часов судного дня так близки к финальной отметке, у меня будто бы есть шанс прожить смертельную мечту наяву. Об обратимости, конечно, не может идти речи, здесь реальность перебивает хребет фантазии. Но почему бы перед неизбежной гибелью не убедиться в безошибочности своей грёзы?

Другой вопрос, хочу ли я, чтобы всё произошло именно так. И дело даже не в том, что у меня вызывает отвращение сама мысль о человеке, который, скорее всего, станет причиной катастрофы. Человек, способный нажить роковую кнопку, – всего лишь инструмент выпуска радиации. Дальше, после взрыва и моментальных разрушений, она работает без посредников, как всё та же сила без автора, как широко распростёртое невидимое происшествие. Наверное, загвоздка в том, что опыт полнейшего пронзания и мучительного растворения хотелось бы всё-таки прожить в одиночестве – чтобы у других людей ничего сравнимого и рядом не было.

Я ревную. Все необратимые дозы от любого возможного будущего взрыва должны предназначаться только мне. Если бы день начала ядерной войны был бы известен и можно было бы стать сосудом, притягивающим к себе все полёты частиц от эпицентра, я бы стала им. И это никакая не жертвенность – чистейший эгоизм.

Продолжаю думать об этом, сидя в одиночестве многоквартирного дома. Окно моей кухни по-прежнему открыто и неподвижно смотрит в ночь, как будто вспышка может произойти в любую секунду. Я ощущаю кожей холод зимы и представляю, как точно так же разливаются по телу и проникают в клетки запах и вкус, напоминающие икру морского ежа. Появляется ощущение присутствия – будто настоящее смешалось с  близким или далёким будущим и всё происходит и не происходит одновременно. Будто именно из кухни моей квартиры растёт спокойный, ровный и неумолимый тихий взрыв.

Возможно, так и есть. Моё предвкушение притянуло катастрофу к себе – и она незаметно зреет себе в волокнах шумов и запахов. И когда она вырвется, никто её даже не заметит, не будет ничего оглушительного и ослепляющего. Будет одна сплошная, бесшумно распространяющаяся ухмылка, прорисованная кем‑то в податливых размягчённых городах.

Я вздрагиваю, отгоняя наваждение.

Но мне всё-таки хочется выключить свет и раздеться полностью в кромешной библейской темноте. В темноте, готовой излучать стрелы.